Целый космос
Выдающийся канадский театральный и кинорежиссер, подобно Карлсону, живет на крыше. В Квебеке основанному Лепажем театру Ex Maсhina передали старинное здание бывшей пожарной части. Чтобы попасть в кабинет режиссера, надо подняться по крутой винтовой лестнице на верхний, третий этаж. Из кабинета — дверь на крышу: там для любителя медитаций и неспешных мыслей устроен небольшой сад камней.
Лепаж не ежится на ветру и, несмотря на холод, подробно рассказывает мне о своих владениях: в Квебеке Ex Maсhina почти не играет, пожарная часть годится только для репетиций, в крайнем случае для репетиций открытых, деньги на спектакли приходится искать за границей. Лепаж выпускает свои спектакли, идущие по четыре-пять, а то и по девять часов, в копродукции с известными международными фестивалями и там, за границей, их и играет. Дело в том, что Робер Лепаж знаменит тем, что его спектакли стоят примерно столько же, сколько и его киноленты, — от двух до пяти миллионов долларов. Лепаж давно снискал славу низкобюджетного режиссера кино и высокобюджетного театрального. Мы ходим по пустому зданию театра. Лепаж водит по всем этажам и закоулкам, показывает мышеловку: «Тут у нас живет мышь, которая больше всего любит кока-колу». Кроме нас в театре больше никого нет, мы выходим на улицу, и Лепаж запирает театр на ключ. В этот момент я пытаюсь представить Олега Табакова, запирающего МХТ имени Чехова на ночь. Или, к примеру, Сергея Арцибашева. Не получается. Театры, как банки, окружили себя плотным кольцом секьюрити и вместе со всей страной включились в борьбу с терроризмом. В Канаде, несмотря на близость Америки, никак не соберутся побороться с терроризмом всерьез.
По части кино Лепаж — безусловно арт-хаусный режиссер: в магазинах Монреаля и Квебека не каждый продавец реагирует на его фамилию, зато знающие мгновенно приносят «Обратную сторону Луны» или «Детектор лжи». Если повезет, можно купить за девятнадцать долларов, не повезет — попросят все сорок девять. Рынок. Его законы распространяются и на арт-хаус. Накануне нашего разговора с Лепажем в театре Ex Maсhina прошла публичная репетиция нового спектакля: начав в семь, закончили около двух ночи. Ни один зритель не ушел, хотя публика была разношерстной, а спектакли Лепажа не отличаются простотой. В данном случае за пять с половиной часов на сцене дублировали фильм, хоронили старого испанца, усыновляли и растили ребенка, делали операцию на мозге, подробно излагали устройство речевого адаптера, которым, в частности, пользовался в последние месяцы своей жизни покойный папа Иоанн Павел II, ставший одним из героев спектакля, и так далее. Интересно смотреть, как складывается у Лепажа сюжет. На репетициях в зале сидят четверо или пятеро волонтеров, съехавшихся к Лепажу со всего мира, из Америки, Австралии и Европы. Добровольные помощники фиксируют текст. Например, Лепаж — или кто-то из актеров — вдруг начинает рассказывать совершенно постороннюю историю, которая почему-то всех увлекает, и вот режисер находит ей место в будущем спектакле. Если в этой истории упоминается какое-то новое место (например, Никарагуа) или слово («трихотомия»), наблюдатели (так они себя называют) углубляются в поисковые системы и ищут информацию по новой теме. Театр-лаборатория. В перерыве Лепаж признается, что только что разыгранная история про латиноамериканские похороны была рассказана одним из актеров. Поиск идет, кажется, до последней минуты, а может перекинуться и на послерепетиционное пространство и время. Но вот репетиция окончена — мы сидим и разговариваем уже полтора часа, и все это время Лепаж вежливо, не как мэтр, скорее как ученик, подробно излагает ответы.
— Мсье Лепаж, а бывает так, что поиск не приносит вам удовлетворения?
— (Cмеется.) Часто, очень часто ! Так бывает, но зато уж если тебя что-то удовлетворяет, то это настоящее удовольствие. Но, чтобы я не получил удовольствия от спектакля, такого не было. Бывало, что какие-то моменты не получались. И это не только из-за метода, которым я пользуюсь, а скорее из-за того, что рядом оказывались люди, с которыми в этой работе мне было не по пути. Бывает, что ты начинаешь репетировать, и прямо сразу, тут же находится все что нужно, а бывает, что ты бесконечно, бесконечно репетируешь, прежде чем что-то получится. Это, конечно, зависит и от характера сюжета, но больше — от людей, которые собираются вместе: есть между нами химия или нет? Если есть, все получается сразу.
— С таким подходом к творчеству вам необходимо государственное финансирование...
— (Смеется.) О да! Случалось, что фестиваль уже начинается, а мы еще не готовы. Теперь мы этого боимся, с большой осторожностью подходим к этому вопросу и готовиться начинаем за годы, чтобы к определенной дате спектакль все-таки был готов. Хотя у нас бывали случаи, когда мы договаривались с фестивалями, что привезем не готовую работу, а work-in-progress, рабочую версию будущего спектакля. Это нормально.
Правда, и с таким подходом случаются накладки. У нас был случай в Эдинбурге, когда мы договорились, что покажем полуфабрикат, а они написали в программке, что готовую работу, — вот в таких случаях это проблема.
— Станиславский, когда ему что-то не нравилось, говорил: «Не верю!» Есть ли что-то такое в театре, во что вы не верите?
— О да. Я не верю в фальшивый реализм. Тем не менее есть много вещей, в которые я верю. Я верю в честность. Другой вопрос, хорошо это сыграно или плохо, но это не так уж важно: в том, что я вижу на сцене, должна быть честность. Не правдивость, а правда. Если ее нет, то я тоже буду кричать, как Станиславский, что я не верю.
Тут еще надо понимать, что Станиславский жил в эпоху, когда не было телевидения, и это очень важный момент: мне кажется, если бы он жил сейчас, он работал бы совершенно по-другому.
Не знаю, как в России, но здесь телевидение создает бесконечно фальшивую реальность. Все эти телевизионные драмы, переживания — с претензией на то, что все это как в жизни, по-настоящему, — бесконечные реалити-шоу, которые заполонили эфир... А на самом деле все это абсолютная фальшь. Главное — чтобы подобного не было на сцене. Мы же можем этого избежать.
— Самая фальшивая реальность — это телевизионные новости...
— Да-да! Не знаю, как у вас, а у нас очень часто люди правду считают вымыслом, а глядя на вымысел, принимают его за правду.
— Недавно в интервью нашего выдающегося кукольника Резо Габриадзе я прочитал как раз об этом. Он говорит о своих ощу- щениях, будто бы в детстве по книжкам знал об Африке больше, чем сегодня, когда телевизионная камера влезает чуть ли не в любую самую далекую африканскую хижину...
— Так и есть, это очень точное замечание. Между прочим, то же самое происходит и в музыке. Даже поп-музыка раньше была, если хотите, насыщенней. Сегодня все, что не сумели выразить музыкой и словами, с лихвой дорисует картинка. Если ты смотришь телевизор, тебе вообще не надо напрягаться: тебе все покажут, картинка все расставит на свои места. Нам дают всю пищу попробованной за нас и уже даже пережеванной.
— Вы все время что-то сочиняете. Чехов или Шекспир вам не интересны?
— Нет, ну что вы, мне они, конечно, интересны, и очень многому я научился у них. Просто я понял, что есть люди, которые ставят Чехова и Шекспира гораздо интереснее, чем я. Зачем же мне это делать? А я гораздо интереснее в области новой драматургии.
— У Станиславского было место, с которого он смотрел спектакли. Оно, кажется, и сегодня отмечено специальной табличкой. Есть ли у вас такое место, с которого вы ставите спектакль и смотрите его?
— Да, конечно. В том-то и дело, что я все время сижу на одном месте! Это ужасно. В моем театре, где сцена открыта и где все видно, как раз не надо бы на репетициях сидеть на одном месте. Я все время забываю об этом и недостаточно перемещаюсь по залу. Вот вчера случайно сел рядом с вами посмотреть спектакль — ну это вообще не тот спектакль, который я ставил!..
Всякий русский, попадающий в кабинет Лепажа, первым делом замечает книги на русском языке. Лепаж разбирает кириллицу, а учить русский начал, увлекшись советской космонавтикой. Ровесник первого спутника, он вообще быстро увлекается какими-то новыми научными исследованиями и открытиями и тут же все свое любопытство включает в сюжет спектакля, который в это время ставит.
Именно так родился спектакль, а затем и фильм «Обратная сторона Луны». Фильм показывали два года назад на Московском международном кинофестивале. Спектакль, в котором Лепаж не только постановщик, но и почти что единственный исполнитель, приедет в Москву в июле. Про Циолковского, про советских космонавтов, про канадского шлемазла, чудаковатого неудачника, который мечтает приехать в Москву и прочитать там доклад. В фильме есть персонаж, которого зовут Алексей Леонов. Перед съемками Лепаж через помощников связался с Алексеем Леоновым и попросил разрешения сделать его одним из героев. А познакомился он с Леоновым лишь прошлой осенью в посольстве Канады в Москве. Со стороны могло показаться, будто Лепаж не испытал никакого удивления, тем не менее осторожно, издалека, он бросал взгляды и с каким-то детским восхищением всматривался в человека, который первым вышел в открытый космос.
На сцене Ex Machina идет репетиция. Те самые латиноамериканские похороны. Вернее, события за день до похорон: человек, у которого умер отец, прилетает на похороны откуда-то издалека, приходит в морг, навстречу ему на каталке вывозят тело. Откидывают с лица простыню. Сын подходит, наклоняется, и в эту секунду труп поднимается со страшным ревом. Вбегают санитары, валят тело обратно и принимаются успокаивать похолодевшего от ужаса героя: «Это нормально, так бывает с трупами!» — «Он мертв? Скажите, он мертв?» — «Да, конечно, вы только не волнуйтесь, это газы, ваш отец точно умер. Сомнений нет».
Подыскать Лепажу аналог в сегодняшнем русском театре (чтобы проще было объяснить, сказав, что Лепаж «отдаленно напоминает...») невозможно. Ничего подобного у нас не делают. Это правда. В эстетическом плане, когда почти что автобиографический рассказ и какие-то разрозненные сценки вдруг складываются в эпос, где перемена языка и места действия, мгновенные перелеты из Ватикана в Никарагуа не размазывают, а, напротив, сгущают и уплотняют сюжет. Так же и в плане идей: Лепаж как никто другой, пожалуй, в театральном мире (в мире — в смысле вообще на земле) внимательно и ревниво следит за самыми разными научными открытиями (в его кабинете несколько шкафов занимают журналы научные, географические, какие-то умные книжки). Свое любопытство он сразу же вплавляет в уста героев. В какой-то момент спектакль начинает напоминать научный диспут, но тут Лепаж разрушает научную чистоту эксперимента и обращает происходящее в игривый анекдот, в новеллу нового «Декамерона» и отпускает публику во власть простодушного веселья.
В уникальность Ex Maсhina поверили даже местные профсоюзы, которые разрешили актерам Лепажа работать 5,5 дня в неделю с одним-единственным выходным, а репетировать — два раза в день, утром и вечером.
— Скажите, остается ли у вас время на личную жизнь? И как ва- ша семья относится к тому, что все свое время вы проводите в театре?
— Моя семья — это моя сестра. Она наш продюсер, работает в театре. А моя личная жизнь — это театр, я даже не знаю, как разделить мою жизнь и театр.
В труппе Лепажа играют актеры разных национальностей. «У нас не бывает какого-то специального набора в труппу, — говорит Лепаж, — но когда мы куда-то приезжаем, к нам обязательно кто-то приходит — кто-то, кто хотел бы к нам присоединиться. Мы знакомимся. И вот эти люди остаются и включаются в работу». Лепаж абсолютно уверен, что после месяца в Москве в Ex Maсhina появятся русские и русский язык обогатит многонациональную труппу.
Его новый спектакль «Дубляж», премьеру которого в июне сыграли на Фестивале американских театров в Монреале, идет на четырех языках — английском, французском, испанском и немецком: в Ex Maсhina каждый играет на своем языке. И по сюжету, и потому, что так получается естественным образом: актеры переводят друг другу только что сказанное, отчего история приобретает второй и третий смыслы и дополнительный объем.
Лепаж рассказывает, что идея этого спектакля родилась у него в самолете, это была даже не конкретная история, а скорее образ: в бизнес-классе сидит певица, а в самом конце эконом-класса надрывается ребенок.
— Это классика, — говорит Лепаж, — в экономическом классе плачет ребенок, а в первом сидит расфуфыренная оперная дива. И я подумал: плач ребенка — самый неприятный звук, какой только можно вообразить, а голос певицы, наоборот, самый рафинированный. А между ними очень много человеческих голосов — целый космос.